(«Та-а и мест нету…» — отозвалось в Белке.)

— И вы взяли его себе? — шепотом спросила она.

— Мама сказала: «Я же за него отвечаю. Ну, и привык он ко мне (к маме то есть). Куда его, не в подвал же обратно…» Папа руками развел: «Конечно, не в подвал…» Ну и вот… Стал сперва жить просто так, потом документы оформили на опекунство, в школу пошел… Он ведь не долго был у беспризорников, сперва три года в детдоме жил, учился там, но сбежал, потому что и ребята, и воспитатели били…

— Гады, — вздохнула Белка.

— Та-а… А в детдом он еще дошкольником попал. Мать спилась и пропала куда-то, отец сдал его в какую-то комиссию и сразу укатил на север, а там, говорят, погиб. А Сёга закончил в детском доме три класса, у нас пошел в четвертый… Белка, он выглядит младше, чем есть. На самом деле ему почти одиннадцать…

Белка опять кивнула: понятно, мол, при такой жизни сильно не вырастешь. И прошептала:

— А приступы так и продолжались.

— Та-а. Не часто но случались.

— А ты… еще раньше умел снимать боль? Или научился, когда с ним пришлось…

— С ним. И не сразу… — Вашек опять глянул на нее, отвернулся. — Белка… если бы ты знала, какая я сперва был сволочь…

Шахматные лошадки

Уже потом Белка размышляла и гадала: с чего мальчик Вашек стал ей, незнакомой девчонке, рассказывать про невеселые семейные дела? Будто всего себя наружу… Может, почуял родственную душу, когда вместе вытягивали боль из Сёги? Или… такое было свойство у этих мест, что люди тут делались откровеннее и добрее?.. Но эти мысли были потом, а тогда ей казалось обыкновенным, что вот сидят они вдвоем посреди каменной старинной площади, на солнцепеке (тень от стен не достигала сухого бассейна), и она слушает с печалью и тревогой, а он говорит горько и откровенно:

— Знаешь, Белка, я же его сперва терпеть не мог… Ну как же, был единственный сын у мамы и папы, а тут вдруг появляется какой-то недоразвитый дохлячок с улицы. Да еще припадочный… Молчит все время, только вздрагивает, если громко окликнешь, моргает. А если говорит, то больше шепотом. И не умеет ничего… А ему — все внимание. «Понимаешь, Вашек, он же младше тебя. И у него такое состояние… Мы должны… И ты должен…»

Ну и что? Думаешь, я его обижал или как-то показывал, что не терплю? Да ни чуточки! Делал вид, что «да, все пониманию». Ни разу плохого слова не сказал. Если что-то спросит, вежливо так отвечаю. Если надо с уроками помочь — пожалуйста, улыбаюсь даже. Но внутри все скручивается… Он, конечно, это чувствовал, поглядывал так, загнанно… И мама все это понимала. Но ведь снаружи-то все было благополучно, никаких ссор… А папе, наверно, казалось, что и в самом деле все хорошо, он с головой был в своей хирургии, с утра до ночи…

Меня, Белка теперь до сих пор грызет, что Сёга плакал по ночам, а я ни разу не подошел. Иногда просыпался и слушал, стиснув зубы. А если он слишком уж сильно заходился, я вскакивал, будил маму:

«Иди, он опять там весь в слезах…»

Она мне:

«А почему ты сам не попробуешь успокоить?»

«Я не умею…»

Я и правда не умел. Но и не хотел даже попробовать…

А один раз я все же сорвался. Мы спали в моей комнате, она теперь сделалась как бы общая. Папа смастерил двухъярусную кровать, как в кубрике. Сёга попросился наверх, ну, я не спорил, конечно, младшим уступать надо… А однажды… Белка, это между нами, ладно? Однажды на меня потекло. Оказалось, что у него энурез. То есть такое… недержание. Тут ничего смешного, это часто бывает у таких вот заброшенных пацанов. И лечится, кстати говоря, легко, Сёгу потом и вылечили в один момент… Но в то утро я был сам не свой от злости. И маме сказал:

«Мне теперь что, под зонтиком спать?»

Я не специально при Сёге сказал, но он был близко, слышал, конечно… Хотя даже в тот раз я ему ничего прямо не выговорил. Только вечером потребовал:

«Давай поменяемся местами, а то ты однажды загремишь сверху, а мне скажут: не досмотрел. У тебя по ночам то и дело руки-ноги через край торчат…» Он конечно, все понял, закивал, будто голова на ниточке…

Ну, так и жили до лета. Учился он сперва еле-еле, а потом ничего, втянулся. Ну, на троечки, правда, но и то хорошо. Приступы у него все еще случались, только редкие и не сильные. Сильный был всего один раз, когда он услышал по радио про цунами в Индийском океане, в декабре… Зато с ним в прошлом году другое началось: воровать стал…

Белка дернулась и застыла, будто это ее уличили в воровстве. А Вашек поморщился и торопливо объяснил:

— Да нет, не думай, что деньги или вещи какие-нибудь. Такого он никогда… Но он начал таскать, где только мог, шахматных коньков. Бред да и только! Или болезнь новая объявилась, или глюки какие-то…

Первый раз заметили, когда мама побывала с ним в гостях у своей подруги, у тети Зои. Мама и тетя Зоя там в шахматы играли, они это любят, а Сёга рядом торчал, развлекался срубленными фигурками. Ну, и прибрал белого конька в кармашек… Мама потом дома увидела, удивилась:

«Это откуда?»

Он засопел, покраснел:

«Я нечаянно…»

«Отнеси потом, верни, а то тетя Зоя что подумает…»

«Ага…»

И не отнес, конечно, спрятал. А потом еще, еще… Тут, если про каждый случай рассказывать, то целый день надо. То у мамы в поликлинике стащит конька — там в вестибюле, где приема ждут, шахматы на столиках. То в школьной библиотеке, то у знакомых, то на дворе, где пенсионеры играют… Бывало, что это замечали — тогда, конечно, воспитательная разборка: «Иди, верни немедленно»… Только, по-моему, он ни разу не вернул. Потом я понял: это для него было, что от сердца кусок отрывать… А иногда эти его кражи незаметно проходили… Но те, что заметно, тоже не редко… Мама просто не знала, что делать. Даже к психиатру водила, а тот поговорил с ним и потом сказал маме по-свойски так, ну как знакомый знакомой:

«Дурь это все, Полина Глебовна, просто дитя вообразило себя завзятым коллекционером. Бывает в таком возрасте. Всыпать ему как следует, и все придет в норму…»

Ну… мама и всыпала. Не сразу, а после очередного случая, когда нашла у него хорошего такого конька из белой кости. Он даже не признался, где его взял…

Это осенью было, я прихожу из школы, а мама его положила поперек стула и охаживает ремнем: «Будешь еще так делать?! Будешь?!» Я прямо обмер… Да ну, смех один. Штаны на нем толстенные, а ремешок тряпичный, от моих старых шортов. Сёга молчит, даже ногами не дрыгает. Но это уж я после понял, а сперва… Меня в жизни пальцем не трогали, я даже не видел такого, разве что в кино. А тут… будто меня самого… Я подскочил, ремешок на руку намотал, дернул! Как заору на маму. Тоже такого сроду не было, а тут:

«Ты что! Ты с ума сошла! Сама говорила, что он как сын, а издеваешься!..»

Мама руки опустила — и в слезы. А Сёга вскочил, и слезы у него пуще маминых:

«Только не прогоняйте меня от себя! Ну, пожалуйста!..»

Белка, он мне уже потом рассказывал, что боялся этого пуще всего на свете: что мама и папа сдадут его в какой-нибудь детдом или госпиталь. Он к нам, к нашему дому, оказывается, привязался изо всех сил… даже несмотря на то, что я такой был… все равно привязался. Раньше-то никакого нормального дома у него не было, а тут… Он говорил, что когда один в квартире оставался, даже ручки на дверях целовал. И молился: «Пусть я буду здесь всегда…» Вот… Казалось бы, зачем тогда воровать этих несчастных шахматных коньков, себе и другим жизнь портить, а он все равно. Не мог иначе… Психиатр маме ерунду сказал, вовсе это не дурь… Но это я опять же узнал потом, а тогда… Мама говорит:

«Убирайтесь отсюда, изверги», — и вытолкала нас в нашу комнату.

Сёга сразу лег носом к стенке, завсхлипывал. А я сел к столу, будто уроки учить, и… ну не знаю, что делать, хоть вой… Тут мама меня позвала к себе. И опять почти со слезами:

«Ну, поговорил бы ты с Серёжей как мальчик с мальчиком, по душам. Почему он такой, чего ему надо? Ведь ребята часто откровеннее друг с другом, чем со взрослыми…»